Предыдущая Следующая
Сейчас нас, однако, интересуют не взаимоотношения кино с
языком (langage); их мы проанализируем лишь впоследствии. И поэтому из
важнейшего тезиса Пазолини мы вычленим лишь следующее: образ-перцепция может
обрести особый статус в «несобственно-прямой субъективности», напоминающей
отражение образа в самосознании камеры. Следовательно, уже не важно знать,
объективен или субъективен такой образ: если угодно, он полусубъективен, но эта
полусубъективность не обозначает ничего переменного или неясного. Она уже
предполагает не метание образа между двумя полюсами, а его обездвиживание под
воздействием эстетической формы высшего порядка. Образ-перцепция обретает здесь
характерную примету своей композиции. Если воспользоваться термином Пирса, его
можно назвать «дицисигнумом» (с той лишь разницей, что Пирс так называет все
предложения, тогда как у нас речь идет об особом случае предложения с
несобственно-прямой речью, или, скорее, о соответствующем образе). Именно здесь
сознание-камера обретает высочайшую степень формальной детерминации.
Как бы там ни было, предложенное нами решение связано
лишь с номинальным определением «субъективного» и «объективного». Оно
подразумевает такую степень развития кинематографа, когда он уже научился не
доверять образу-движению. А что же произойдет, если мы, наоборот, будем
исходить из реального определения двух полюсов или же двойной системы?
Бергсонианство дает нам следующее определение: субъективной будет такая
перцепция, при которой образы варьируют в отношении образа центрального и
привилегированного; объективной же — такая, что присуща вещам, где все образы
всеми своими гранями и во всех своих частях варьируют в отношении друг друга.
Эта дефиниция, разумеется, не только дает нам представление различии между
двумя полюсами перцепции, но и обеспечивает возможность перехода от субъективного
полюса к объективному. Ведь чем больше привилегированный центр будет сам
вовлечен в движение, тем сильнее он будет тяготеть к ацентрической системе, где
все образы варьируют по отношению друг к другу и стремятся вернуться к
взаимонаправленным действиям и вибрациям первозданной материи. Что может быть
субъективнее бреда, грезы или галлюцинации? А с другой стороны, что может быть
ближе их же к материальности, состоящей из световых волн и взаимодействия
молекул? Французская школа и немецкий экспрессионизм открыли субъективный
образ, но в то же время они донесли его до самых пределов мироздания. Приведя в
движение саму центральную точку отсчета, движение удалось повысить в ранге с
частного до множественного, с относительного до абсолютного, с последовательного
до одновременного. Примером этого может служить сцена в мюзик-холле из
«Варьете» Дюпона, где качающийся воздушный гимнаст видит толпу и потолок как
одно в другом, как дождь искр и вихрь переливающихся пятен1. А в «Верном
сердце» Эпштейна к одновременности движения того, кто видит, и движения
видимого — при головокружительной утрате неподвижных точек — тяготеет сцена в
ярмарочном балагане. И, несомненно, образ-перцепция здесь оказывается уже
трансформированным посредством эстетического сознания (ср. знаменитую
«фотогению» французской школы). Но это эстетическое сознание пока еще не
является сознанием формальным и рефлектирующим, оно не преодолевает движения;
это сознание «наивное», или же, по выражению феноменологов, нон-тетическое2, —
действующее сознание, которое усиливает движение и наделяет им материю, при
всей радости открытия активности монтажа и камеры. Это не образ-перцепция, а
нечто иное, не лучше и не хуже его. Предыдущая Следующая
|