Предыдущая Следующая
Какое сущностное отношение имеет все это к кинематографу?
Но вопрос вот в чем: какое сущностное отношение имеет все
это к кинематографу? Ведь кажется, что это вопрос литературы, или философии,
или даже психиатрии. Но вот в чем это касается специфичности кино его и отличий
от других искусств или дисциплин? В каждой сфере этот вопрос трактуется
по-разному, — а в других областях формулируется с помощью других средств. И мы
спрашиваем, какими средствами кино пытается разрешить этот вопрос о мысли, о ее
сугубой немощи и о том, что их этого проистекает. Справедливо, что плохое (а
иногда и хорошее) кино довольствуется состоянием мечты, которую оно внушает
зрителю, — или же воображаемой сопричастностью, часто подвергавшейся анализу.
Но сущность кинематографа, которая не встречается в «обобщенных» фильмах, имеет
своей наиболее возвышенной целью показ мысли, не что иное, как саму мысль, и ее
функционирование. В этом отношении сила книги Жан-Луи Шефера заключается в
ответе ее автора на вопрос: «в чем и как кино соотносится с мыслью, чья
характерная черта, что ее еще нет?» Он утверждает, что коль скоро
кинематографический образ признаёт аберрацию движения в самом себе, он
оперирует отсрочкой мирового движения или же накладывает поверх видимого
мутное, и эти приемы, в отличие от проектов Эйзенштейна, вовсе не делают мысль
зримой, а, наоборот, обращаются к тому, что невозможно помыслить в мысли, и к
тому, что не удается увидеть в зрении. Возможно, в противоположность взгляду
автора, это не «преступление», а только потенция ложного. Шефер пишет, что
мысль в кино поставлена в тупик собственной невозможности, и, однако же,
извлекает оттуда свою высочайшую мощь, или способность к рождению. Он
добавляет, что условия кино имеют лишь один эквивалент, и это уже не
воображаемая сопричастность, а дождь, когда мы выходим из зала; не греза, а
чернота и бессонница. Шефер весьма близок к Арто. На самом деле, его концепция
кино в высшей степени (хотя и по случайности) близка произведениям Гарреля: эти
пляшущие зернышки, эта светоносная пыль, которую нельзя назвать даже
предвосхищением тел, эти хлопья снега и покрытые сажей простыни созданы не для
того, чтобы их видеть1. При условии, правда, что нам удастся убедительно
доказать, что такие произведения вовсе не являются скучными или отвлеченными, а
представляют собой наиболее занимательное, живое и волнующее из того, что можно
сделать в кино. Помимо грандиозной сцены с мельницей и накапливающейся белой
мукой в конце дрейеровского «Вампира», Шефер предлагает в качестве примера
самое начало фильма «Паучий замок» (куросавовская версия «Макбета»): серый фон,
дымка и туман составляют «все посюстороннее образа», который является не
невидимой вуалью, натянутой на вещи, но «мыслью без тела и образа». Так же обстоят
дела с «Макбетом» Уэллса, где неотличимость земли от вод, неба от земли и добра
от зла формирует «предысторию сознания» (Базен), рождающую мысль о собственной
невозможности. Не напоминает ли нам это уже одесские туманы, вопреки намерениям
Эйзенштейна? Не столько движение, сколько, по выражению Шефера, прерывание
(suspension) мира наделяет мысль видимостью, и не как объектом, но как актом,
непрестанно то возникающим в мысли, то прячущимся: «нельзя сказать, что здесь
речь идет о мысли, которая стала видимой, ибо видимое поражено и неизлечимо
заражено первичной бессвязностью мысли, этим ее изначальным качеством». Таково
описание обычного человека кино: это духовный автомат, «механический человек»,
«экспериментальный манекен», батискаф внутри нас, неведомое тело, находящееся у
нас за головой, и возраст его не является нашим и не соответствует возрасту
нашего детства, ибо это малая толика времени в чистом состоянии. Предыдущая Следующая
|