Предыдущая Следующая
Множество современных критиков считают глубину кадра
всего лишь техническим приемом
Множество современных критиков считают глубину кадра
всего лишь техническим приемом, и его анализ, по их мнению, может привести к
затушевыванию более важных нововведений Уэллса. Разумеется, такие нововведения
существуют. Но глубина сохранит всю свою важность помимо технической стороны
дела, если мы будем относиться к ней как к функции припоминания, т. е. как к
одной из фигур темпорализации. Отсюда вытекают разнообразные виды приключений
памяти, представляющие собой не столько психологические несчастные случаи,
сколько аватары времени, помехи, возникающие при его складывании. В фильмах
Уэллса эти помехи разобраны на основе принципа строжайшей профессии. Бергсон
различал две основных возможности: либо воспоминание о прошлом еще может быть
воскрешено в образе, хотя образ уже утратил свою роль, поскольку настоящее, из
которого происходит воскрешение, утеряло свое моторное продление, способствовавшее
полезности образа; либо воспоминание уже невозможно даже воскресить в виде
образа, хотя оно и сохраняется в некоем регионе прошлого, но при этом
актуальное настоящее уже не может до него добраться. В первом случае
воспоминания «еще вызываются соответствующими восприятиями, но уже не могут
быть применены к ним»; во втором случае «нарушен сам вызов воспоминаний»1.
Драматический эквивалент этих случаев мы обнаруживаем в фильмах Уэллса, где
темпорализация работает с помощью памяти.
Все начинается с «Гражданина Кейна». Часто утверждают,
будто глубина интериоризировала монтаж в сцену и в мизансцену, но это верно
лишь отчасти. Несомненно, план-эпизод является полотнищем прошлого, так как в
нем имеются туманности и яркие точки, подпитывающие образ-воспоминание и
обусловливающие сохраняемые в нем черты давнего настоящего. Но монтаж
продолжает существовать и как таковой, и притом в следующих трех аспектах: как
отношения планов-эпизодов, или полотнищ прошлого, с короткими планами
пробегающих настоящих; как взаимоотношения таких полотнищ, как отношения одних
из них к другим (по выражению Бёрча, чем длиннее план, тем важнее знать, где и
как он завершится); как отношения полотнищ к суженному актуальному настоящему,
из которого происходит воскрешение прошлого. В этом смысле, каждый свидетель из
«Гражданина Кейна» делает собственную попытку воскрешения того полотнища
прошлого, с которым он связан. Однако все эти попытки сливаются в актуальности
«Кейн только что умер, Кейн мертв», а она формирует некую фиксированную по
Бергсону, это две основные формы болезней памяти точку, данную с самого начала
(так же происходит и в фильме «Мистер Аркадии», и в «Отелло»). И как раз по
отношению к смерти как к фиксированной точке сосуществуют все эти полотнища
прошлого: и детство, и юность, и взрослый, и старик. Если монтаж для Уэллса тем
самым остается кинематографическим актом par excellence, то смысл его все же
меняется: вместо того, чтобы, исходя из движения, формировать косвенный образ
времени, он начинает организовывать режим сосуществований или нехронологических
отношений в рамках непосредственного образа-времени. Воскрешаются разнообразные
полотнища прошлого, чьи аспекты воплощаются в образах-воспоминаниях. А тема
каждый раз одна: здесь ли сокрыто чистое воспоминание под названием «Rosebud»?
Rosebud так и не обнаружится ни в одном из исследуемых регионов, хотя он и
находится в одном из них, в регионе детства: однако он так глубоко спрятан, что
все проходят мимо него. Более того, Rosebud воплощается в образе, возникающем
от его движения, образ этот буквально ни для кого, и появляется он в очаге, где
сгорают брошенные санки. И Rosebud не только оказывается пустяком, но еще —
поскольку он все же чем-то оказывается — опускается в образ, который сгорает
сам собой, от которого нет проку и который никого не интересует1. Он лишь
бросает тень сомнения на все полотнища прошлого, воскрешаемые различными, и в
том числе весьма активными, персонажами: образы, возникшие у них в памяти,
скорее всего тоже были бессодержательными, поскольку уже нет настоящего, чтобы
собрать их вместе, ведь Кейн умер, ощутив пустоту всех полотнищ собственного
прошлого. В фильме «Великолепные Эмберсоны» все образы насквозь пронизаны уже
не сомнением, внушенным единичной фигурой под названием «Rosebud», а некоей непреложностью,
хлещущей всех со всего маху. Полотнища прошлого еще можно воскрешать, и они
воскрешаемы: это и брак, которым чванится Изабель, и детство Джорджа, и его
юность, и семья Эмберсон... Но образы, которые мы из прошлого извлекаем, уже не
приносят никакой пользы, потому что их уже невозможно вставить в настоящее,
которое продлило бы их в действии: город настолько преобразился, новый тип
подвижности, присущий автомобилям, сменил старый, свойственный экипажам;
настоящее изменилось столь глубоко, что от воспоминаний уже нет никакого толку.
Поэтому фильм начинается не со смерти, а с комментария, предшествующего всем
образам и заканчивающегося после того, как происходит падение семьи:
«свершилось, но те, кто желал при сем присутствовать, умерли, а те, кто остался
жив, забыли и этого человека, и то, что они ему пожелали». Воспоминания
утратили какое бы то ни было продление и теперь не могут даже порадовать
пророков, недоброжелателей и мстителей. Смерть воцарилась так прочно, что нет
необходимости показывать ее в начале. Все воскрешения прошлого по ходу фильма
совпадают со смертями, а все смерти сливаются в потоке фильма с возвышенной
смертью майора, «он знал, что ему предстоит подготовиться к проникновению в
неизведанную область, и даже не был уверен, что там его узнают как Эмберсона».
Воспоминания падают в пустоту, поскольку настоящее шарахается и мчится от них,
лишая возможности куда-либо их вставить. И все-таки сомнительно, что желание
Уэллса сводилось попросту к показу тщеты прошлого. Если Уэллсу и свойствен
нигилизм, то заключается он не в этом. Смерть как неподвижная точка имеет иной
смысл. Скорее — и уже в «Гражданине Кейне» — он показывает вот что: как только
мы достигаем полотнищ прошлого, нас будто уносят бурные волны, связь времен
распадается, и мы вступаем в темпоральность как в состояние непрерывного
кризиса . Третий шаг был сделан в фильме «Леди из Шанхая». Ранее полотнища
прошлого переливались через край образов-воспоминаний со всех сторон, но
производились эти образы-воспоминания благодаря воскрешению прошлого даже в тех
случаях, когда образы были плавающими и применялись лишь для показа смерти.
Теперь ситуация радикально изменилась: полотнища или регионы прошлого еще
остались, между ними еще существуют различия, но воскресить их уже нельзя, и они
больше не сопровождаются никакими образами- воспоминаниями. Как же в таком
случае они заявляют о себе — ведь ни один образ-воспоминание за них не отвечает
и не заимствует их ярлыков? Похоже, что прошлое всплывает само собой, но в
форме независимых, отчужденных, утерявших равновесие, как бы призрачных, хотя и
«ископаемых», но до странности активных личностей, необъяснимых в настоящем,
куда они являются, но тем более самостоятельных и зловредных. Уже не
воспоминания, а галлюцинации... Теперь о прошлом свидетельствуют безумие и
расколотость психики. История, о которой идет речь в фильме «Леди из Шанхая»,
касается героя, поначалу наивного, а потом попавшего в прошлое других,
захваченного врасплох и оказавшегося в ловушке (здесь чувствуется некоторое
сходство с темами Миннелли, но о влиянии последнего говорить невозможно, ибо
Миннелли не нравился Уэллсу). Перед нами трое персонажей, у которых отсутствует
душевное равновесие; они соответствуют трем полотнищам прошлого, которые едва
не топят героя, а сам герой не может ни вспомнить что-либо, к этим полотнищам
относящееся, ни даже сделать выбор между ними. Первый — Гризби, человек, выпрыгнувший,
словно чертик из коробочки; на этом полотнище героя будут преследовать за
убийство после того, как ему предложат совершить хитроумное преступление.
Второй — адвокат Баннистер с его тростью, параличом и чудовищной хромотой,
который будет осуждать героя, сперва предложив ему гарантированную защиту.
Третья — женщина, сумасшедшая королева китайского квартала, в которую он безумно влюблен, тогда как она просто
пользуется его любовью, — и все это на фоне загадочного прошлого, связанного с
Востоком. Герой становится тем более безумным, что уже не может вспомнить ни
одной черточки из этих прошлых, воплощающихся в этих отчужденных личностях,
возможно, представляющих собой обретшие самостоятельность проекции личности его
собственной1. В «Леди из Шанхая» существуют еще и Другие; они реальны и ведут
игру. Четвертый шаг был сделан в фильме «Мистер Аркадии»: как сделать
невоскрешаемым свое собственное прошлое? Герою понадобилось симулировать
амнезию, чтобы бросить вызов следователю, который должен разыскать
людей-призраков, всплывающих в регионах этого прошлого и посещающих различные
места, выступающие теперь лишь промежуточными этапами в исследовании времени.
Аркадии убьет этих свидетелей одного за другим, пройдя по следам судебного
дознания. Его задача — устранить все раздвоения собственной личности в
грандиозном параноическом единстве, которому будет известно лишь настоящее без
памяти, т. е. в конечном счете настоящая амнезия. Нигилизм Уэллса можно
сформулировать во фразе, заимствованной у Ницше: устраните ваши воспоминания
или устраните вас самих... То, что все начинается и заканчивается исчезновением
Аркадина (это напоминает сюжет «Гражданина Кейна»), не препятствует неумолимому
ожесточению взглядов Уэллса от фильма к фильму: уже не довольствуясь
констатацией бесполезности воскрешения прошлого в непрерывном состоянии кризиса
времени, он доказывает невозможность любого воскрешения, становление
воскрешения, превращающееся в его невозможность в еще более фундаментальном
состоянии времени. Регионы прошлого будут хранить свою тайну, а обращение к
воспоминанию пройдет впустую. Следователь даже не сообщит, что ему известно, но
под давлением времени будет лишь умолять девушку сказать ему то, что он ей
сказал. Предыдущая Следующая
|